Неточные совпадения
Домой приехав, пистолеты
Он осмотрел, потом вложил
Опять их в ящик и, раздетый,
При свечке, Шиллера открыл;
Но мысль одна его объемлет;
В нем сердце грустное не дремлет:
С неизъяснимою красой
Он видит Ольгу пред собой.
Владимир
книгу закрывает,
Берет перо; его стихи,
Полны любовной чепухи,
Звучат и льются. Их читает
Он вслух, в лирическом жару,
Как Дельвиг пьяный
на пиру.
Татьяна взором умиленным
Вокруг себя
на всё глядит,
И всё ей кажется бесценным,
Всё душу томную живит
Полумучительной отрадой:
И стол с померкшею лампадой,
И груда
книг, и под окном
Кровать, покрытая ковром,
И вид в окно сквозь сумрак лунный,
И этот бледный полусвет,
И лорда Байрона портрет,
И столбик с куклою чугунной
Под шляпой с пасмурным челом,
С руками, сжатыми крестом.
Татьяна с ключницей простилась
За воротами. Через день
Уж утром рано вновь явилась
Она в оставленную сень,
И в молчаливом кабинете,
Забыв
на время всё
на свете,
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
Потом за
книги принялася.
Сперва ей было не до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.
И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой,
Уселся он — с похвальной целью
Себе присвоить ум чужой;
Отрядом
книг уставил полку,
Читал, читал, а всё без толку:
Там скука, там обман иль бред;
В том совести, в том смысла нет;
На всех различные вериги;
И устарела старина,
И старым бредит новизна.
Как женщин, он оставил
книги,
И полку, с пыльной их семьей,
Задернул траурной тафтой.
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули
на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая
на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми
книгами, сидел один, как солнце, председатель.
Во все время пребывания в училище был он
на отличном счету и при выпуске получил полное удостоение во всех науках, аттестат и
книгу с золотыми буквами за примерное прилежание и благонадежное поведение.
Как они делают, бог их ведает: кажется, и не очень мудреные вещи говорят, а девица то и дело качается
на стуле от смеха; статский же советник бог знает что расскажет: или поведет речь о том, что Россия очень пространное государство, или отпустит комплимент, который, конечно, выдуман не без остроумия, но от него ужасно пахнет
книгою; если же скажет что-нибудь смешное, то сам несравненно больше смеется, чем та, которая его слушает.
Но покуда все оканчивалось одним обдумыванием; изгрызалось перо, являлись
на бумаге рисунки, и потом все это отодвигалось
на сторону, бралась наместо того в руки
книга и уже не выпускалась до самого обеда.
Когда привозила почта газеты, новые
книги и журналы и попадалось ему в печати знакомое имя прежнего товарища, уже преуспевавшего
на видном поприще государственной службы или приносившего посильную дань наукам и образованью всемирному, тайная тихая грусть подступала ему под сердце, и скорбная, безмолвно-грустная, тихая жалоба
на бездействие свое прорывалась невольно.
Взглянув
на библиотеку и отозвавшись с похвалой о
книгах вообще, заметил, что они спасают от праздности человека.
Впрочем, если слово из улицы попало в
книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя
на даче избу в русском вкусе.
На бюре, выложенном перламутною мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни желтенькие желобки, наполненные клеем, лежало множество всякой всячины: куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная
книга в кожаном переплете с красным обрезом, лимон, весь высохший, ростом не более лесного ореха, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные чернилами, высохшие, как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою хозяин, может быть, ковырял в зубах своих еще до нашествия
на Москву французов.
Что ни разворачивал Чичиков
книгу,
на всякой странице — проявленье, развитье, абстракт, замкнутость и сомкнутость, и черт знает, чего там не было.
И был он похож
на того рассеянного ученика, который глядит в
книгу, но в то же время видит и фигу, подставленную ему товарищем.
Точно ли так велика пропасть, отделяющая ее от сестры ее, недосягаемо огражденной стенами аристократического дома с благовонными чугунными лестницами, сияющей медью, красным деревом и коврами, зевающей за недочитанной
книгой в ожидании остроумно-светского визита, где ей предстанет поле блеснуть умом и высказать вытверженные мысли, мысли, занимающие по законам моды
на целую неделю город, мысли не о том, что делается в ее доме и в ее поместьях, запутанных и расстроенных благодаря незнанью хозяйственного дела, а о том, какой политический переворот готовится во Франции, какое направление принял модный католицизм.
— Не я-с, Петр Петрович, наложу-с <
на> вас, а так как вы хотели бы послужить, как говорите сами, так вот богоугодное дело. Строится в одном месте церковь доброхотным дательством благочестивых людей. Денег нестает, нужен сбор. Наденьте простую сибирку… ведь вы теперь простой человек, разорившийся дворянин и тот же нищий: что ж тут чиниться? — да с
книгой в руках,
на простой тележке и отправляйтесь по городам и деревням. От архиерея вы получите благословенье и шнурованную
книгу, да и с Богом.
Петр Петрович был изумлен этой совершенно новой должностью. Ему, все-таки дворянину некогда древнего рода, отправиться с
книгой в руках просить
на церковь, притом трястись
на телеге! А между тем вывернуться и уклониться нельзя: дело богоугодное.
Еще падет обвинение
на автора со стороны так называемых патриотов, которые спокойно сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе капитальцы, устроивая судьбу свою
на счет других; но как только случится что-нибудь, по мненью их, оскорбительное для отечества, появится какая-нибудь
книга, в которой скажется иногда горькая правда, они выбегут со всех углов, как пауки, увидевшие, что запуталась в паутину муха, и подымут вдруг крики: «Да хорошо ли выводить это
на свет, провозглашать об этом?
То садился он
на диван, то подходил к окну, то принимался за
книгу, то хотел мыслить, — безуспешное хотенье! — мысль не лезла к нему в голову.
С соболезнованием рассказывал он, как велика необразованность соседей помещиков; как мало думают они о своих подвластных; как они даже смеялись, когда он старался изъяснить, как необходимо для хозяйства устроенье письменной конторы, контор комиссии и даже комитетов, чтобы тем предохранить всякие кражи и всякая вещь была бы известна, чтобы писарь, управитель и бухгалтер образовались бы не как-нибудь, но оканчивали бы университетское воспитанье; как, несмотря
на все убеждения, он не мог убедить помещиков в том, что какая бы выгода была их имениям, если бы каждый крестьянин был воспитан так, чтобы, идя за плугом, мог читать в то же время
книгу о громовых отводах.
Я поместил в этой
книге только то, что относилось к пребыванию Печорина
на Кавказе; в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю жизнь свою. Когда-нибудь и она явится
на суд света; но теперь я не смею взять
на себя эту ответственность по многим важным причинам.
Эта
книга испытала
на себе еще недавно несчастную доверчивость некоторых читателей и даже журналов к буквальному значению слов.
Во всякой
книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь; оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом
на критики.
Я помню, что в продолжение ночи, предшествовавшей поединку, я не спал ни минуты. Писать я не мог долго: тайное беспокойство мною овладело. С час я ходил по комнате; потом сел и открыл роман Вальтера Скотта, лежавший у меня
на столе: то были «Шотландские пуритане»; я читал сначала с усилием, потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом… Неужели шотландскому барду
на том свете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его
книга?..
Она сидела неподвижно, опустив голову
на грудь; пред нею
на столике была раскрыта
книга, но глаза ее, неподвижные и полные неизъяснимой грусти, казалось, в сотый раз пробегали одну и ту же страницу, тогда как мысли ее были далеко…
Надо было учиться, я
книги распродал; а
на столе у меня,
на записках да
на тетрадях,
на палец и теперь пыли лежит.
— Все об воскресении Лазаря, — отрывисто и сурово прошептала она и стала неподвижно, отвернувшись в сторону, не смея и как бы стыдясь поднять
на него глаза. Лихорадочная дрожь ее еще продолжалась. Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной
книги. Прошло минут пять или более.
На комоде лежала какая-то
книга. Он каждый раз, проходя взад и вперед, замечал ее; теперь же взял и посмотрел. Это был Новый завет в русском переводе.
Книга была старая, подержанная, в кожаном переплете.
Мебель соответствовала помещению: было три старых стула, не совсем исправных, крашеный стол в углу,
на котором лежало несколько тетрадей и
книг; уже по тому одному, как они были запылены, видно было, что до них давно уже не касалась ничья рука; и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях, и служившая постелью Раскольникову.
Он подошел к столу, взял одну толстую запыленную
книгу, развернул ее и вынул заложенный между листами маленький портретик, акварелью,
на слоновой кости. Это был портрет хозяйкиной дочери, его бывшей невесты, умершей в горячке, той самой странной девушки, которая хотела идти в монастырь. С минуту он всматривался в это выразительное и болезненное личико, поцеловал портрет и передал Дунечке.
Нет-с,
книги книгам рознь. А если б, между нами,
Был ценсором назначен я,
На басни бы налег; ох! басни — смерть моя!
Насмешки вечные над львами! над орлами!
Кто что ни говори:
Хотя животные, а всё-таки цари.
Да, разные дела
на память в
книгу вносим,
Забудется того гляди.
Захар заглянул в щель — что ж? Илья Ильич лежал себе
на диване, опершись головой
на ладонь; перед ним лежала
книга. Захар отворил дверь.
Когда же Штольц приносил ему
книги, какие надо еще прочесть сверх выученного, Обломов долго глядел молча
на него.
— В чем? А вот в чем! — говорила она, указывая
на него,
на себя,
на окружавшее их уединение. — Разве это не счастье, разве я жила когда-нибудь так? Прежде я не просидела бы здесь и четверти часа одна, без
книги, без музыки, между этими деревьями. Говорить с мужчиной, кроме Андрея Иваныча, мне было скучно, не о чем: я все думала, как бы остаться одной… А теперь… и молчать вдвоем весело!
Потом сядет дочитывать начатые
на даче
книги, иногда приляжет небрежно с
книгой на диван и читает.
Но гулять «с мсьё Обломовым», сидеть с ним в углу большой залы,
на балконе… что ж из этого? Ему за тридцать лет: не станет же он говорить ей пустяков, давать каких-нибудь
книг… Да этого ничего никому и в голову не приходило.
Однажды вдруг приступила к нему с вопросами о двойных звездах: он имел неосторожность сослаться
на Гершеля и был послан в город, должен был прочесть
книгу и рассказывать ей, пока она не удовлетворилась.
Между тем
на Неву настлали мостки, и однажды скаканье собаки
на цепи и отчаянный лай возвестили вторичный приход Никиты с запиской, с вопросом о здоровье и с
книгой.
И вдруг она опять стала покойна, ровна, проста, иногда даже холодна. Сидит, работает и молча слушает его, поднимает по временам голову, бросает
на него такие любопытные, вопросительные, прямо идущие к делу взгляды, так что он не раз с досадой бросал
книгу или прерывал какое-нибудь объяснение, вскакивал и уходил. Оборотится — она провожает его удивленным взглядом: ему совестно станет, он воротится и что-нибудь выдумает в оправдание.
В то же время читать газеты,
книги, беспокоиться о том, зачем англичане послали корабль
на Восток…»
Встает он в семь часов, читает, носит куда-то
книги.
На лице ни сна, ни усталости, ни скуки.
На нем появились даже краски, в глазах блеск, что-то вроде отваги или, по крайней мере, самоуверенности. Халата не видать
на нем: Тарантьев увез его с собой к куме с прочими вещами.
Илья Иванович иногда возьмет и
книгу в руки — ему все равно, какую-нибудь. Он и не подозревал в чтении существенной потребности, а считал его роскошью, таким делом, без которого легко и обойтись можно, так точно, как можно иметь картину
на стене, можно и не иметь, можно пойти прогуляться, можно и не пойти: от этого ему все равно, какая бы ни была
книга; он смотрел
на нее, как
на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего делать.
Цыплята не пищали больше, они давно стали пожилыми курами и прятались по курятникам.
Книг, присланных Ольгой, он не успел прочесть: как
на сто пятой странице он положил
книгу, обернув переплетом вверх, так она и лежит уже несколько дней.
Это значит ломка, шум; все вещи свалят в кучу
на полу: тут и чемодан, и спинка дивана, и картины, и чубуки, и
книги, и склянки какие-то, которых в другое время и не видать, а тут черт знает откуда возьмутся!
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в
книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя
на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, —
на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города
на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
Обломов успел, однако ж, прочитать пожелтевшую от времени страницу,
на которой чтение прервано было месяц назад. Он положил
книгу на место и зевнул, потом погрузился в неотвязчивую думу «о двух несчастиях».
Так совершил свое учебное поприще Обломов. То число, в которое он выслушал последнюю лекцию, и было геркулесовыми столпами его учености. Начальник заведения подписью своею
на аттестате, как прежде учитель ногтем
на книге, провел черту, за которую герой наш не считал уже нужным простирать свои ученые стремления.
Надо бы взять костяной ножик, да его нет; можно, конечно, спросить и столовый, но Обломов предпочел положить
книгу на свое место и направиться к дивану; только что он оперся рукой в шитую подушку, чтоб половчей приладиться лечь, как Захар вошел в комнату.
— А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете от этой любви, как устали от
книг, от службы, от света; если со временем, без соперницы, без другой любви, уснете вдруг около меня, как у себя
на диване, и голос мой не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдет, если даже не другая женщина, а халат ваш будет вам дороже?..